«А „воевать“ я все-таки люблю»
Медсестра 140-й Сибирской орденоносной стрелковой дивизии, студентка истфака МГУ Ирина Дажина с 1941 по 1945 годы исколесила с санпоездами весь Советский Союз. Она слушала Ленинградский симфонический оркестр в Новосибирске, допрашивала пленного немца, не зная языка, и нашла на фронте любовь. Тайга.инфо публикует отрывки военного дневника отважной девушки.
28 июня, 1941.
Москва.
Сжимаются кулаки от злобы и негодования! Началась
война с остервенелым немецким фашизмом. Эти звери напали на нас. Обагрив кровью
почти всю Европу, Гитлер решил бросить свои орды на Советский Союз. Чудовищно!
Но разве дрогнет советский человек перед гитлеровским выродком? Нет, не бывать
никогда такому! У всех в думах и делах одно — стремление к победе. Война
грохочет по всей западной границе. Гибнут люди. Дерутся бойцы. Где-то там и
Игорь, и многие другие знакомые парни. А как жалею, что мы не были допущены к
полетам, что не смогли доучиться в аэроклубе. Сразу бы пошла в авиацию и
попросилась в бой. Наш народ победит! Обязательно, непременно!
Я почти не имею представления о том, что значит воевать. Понимаю, что это трудно, страшно, что это грозит человеку гибелью. Но не мы же напали, а Гитлер напал на нашу страну. И ему не миновать возмездия! Мы своей кровью и жизнью защитим Родину и завоюем счастье и свободу будущему поколению.
Пишу эти строки, а сама слушаю радио, пытаюсь представить, что делается на фронте. И сердце сжимается от боли…
Сейчас, чтобы потом не забыть, постараюсь зафиксировать в памяти начальный день войны. Сидела дома. Готовилась к экзамену. Штудировала «средние века»! Устала. Прилегла отдохнуть. Задремала. Казалось, не прошло и минуты, как раздался протяжный дребезжащий звонок телефона. Даже ругнулась с досады. Но встревоженный голос Гаррика вернул к действительности:
— Сейчас же включай радио!
— А что, что случилось? — спрашиваю.
Но в ответ лишь короткие гудки: Гаррик положил трубку.
Подбегаю к приемнику. Включаю. И слышу резанувшие по сердцу слова о нападении фашистской Германии на СССР: «Это неслыханное нападение на нашу страну является беспримерным в истории цивилизованных народов вероломством...» Выступление Молотова ошеломило.
Слушаю и не могу поверить, постичь случившееся... Война! Уже льется кровь, есть жертвы... А саму будто сковало. Полное оцепенение рук, ног, мыслей...
В тревоге и смятении почему-то хватаю щетку и начинаю лихорадочно, машинально убирать квартиру. Кажется, что не будет больше возможности сделать это еще раз. А мысли бегут, бегут... Вспоминаю папу, маму, сестренку, уехавших на дачу. Еще больше сжимается сердце.
5 июля, 1941. Папа получил предписание вместе с их учреждением выехать из Москвы. На днях они с мамой и Танюшкой выезжают в Новосибирск. В сундук укладывается все самое необходимое. Плюс чемоданы, какие-то тюки. Неизвестно сколько лет придется им жить вдали от дома с этим «добром»?!
Я остаюсь в Москве. Мама плачет. Не надо плакать, дорогая, не надо.И не проси меня уезжать вместе с вами. Я не могу уехать — пойми это. Мне тяжело, но мы должны расстаться. Папа понимает, что разлука неизбежна. В семье нет сына, который пошел бы на фронт. Я заменю его, стану солдатом. Честное слово, стану.
9 июля, 1941. Длинный товарный поезд. На перроне масса народу — дети, старики, женщины. Мы сидим с мамой на каких-то досках и говорим о мелочах — ненужных, никчемных, лишь бы отвлечься от горьких мыслей. Каково будет им там, без дома, в тяжелую военную пору…
Я остаюсь одна. И тут выдержка изменяет. И я реву, настоящим образом реву, как ребенок, и так же кулаками размазываю по щекам слезы... Стараюсь успокоить себя: «Хватит хныкать, дуреха... Соберись с силами, покажи характер». С трудом беру в руки медицинский справочник. Завтра занятия в школе медсестер и надо подготовиться: анатомия, хирургия, фармакология... Думать только об этом! Стало чуть спокойнее на душе. И это не без помощи и участия моего друга — дневника, будто на него перекладываю свои переживания.
10 сентября, 1941. Событие! Окончили школу медсестер. 3 сентября выдали удостоверение (у меня за № 000327), в котором сказано, что обучалась на курсах сестер запаса Красного Креста и Красного Полумесяца с отрывом от производства при МГУ. В общем, нам присвоено звание медицинских сестер запаса с правом работы в военно-лечебных учреждениях в военное время.
Страшно страдаю от отсутствия настоящего дела и все надеюсь, что должно что-то измениться в моей судьбе. С удовольствием сбежала бы отсюда и уехала куда-нибудь подальше медсестрой
Думала, что сразу отправят на фронт. Однако не тут-то было. Пока же мы получили назначение в подмосковный благоустроенный госпиталь в Ховрине, который будет действовать на базе закрывающейся больницы. Мы уже побывали там. Чудесный парк, очень хорошие условия для работы. Я снова забегала по инстанциям. Решила предпринять еще одну попытку уйти в авиацию: ходила в различные авиационные учреждения, была в аэроклубе, в отделе Осоавиахима, в ЦК ВЛКСМ. Но везде результат один — лётная дорога для девушек пока что закрыта.
Вот если бы уже была обученной летчицей... Хотела устроиться хотя бы техником или даже медсестрой на аэродроме. Но, кажется, ничего не получится. Придется начинать с госпиталя, т.е. работать там, куда посылают. Потом буду искать другие пути. И все же пишу в полной убежденности, что рано или поздно на фронте я буду.
2 октября, 1941. Работаем вместе с Ксюрой вольнонаемными в эвакогоспитале № 4466, который еще не открылся. Занимаемся сейчас подготовкой к приему раненых. Страшно страдаю от отсутствия настоящего дела и все надеюсь, что должно что-то измениться в моей судьбе. С удовольствием сбежала бы отсюда и уехала куда-нибудь подальше медсестрой. Но не знаю, что меня удерживает: долг ли дружбы, нежелание ли огорчать маму, которая хотела, чтобы я и в госпитале работала, и сдавала экзамены в университете? А может, я просто трусиха? Страх иногда действительно прокрадывается в душу, и думаешь о том, как вдруг буду одна, без друзей, без знакомых, в новой обстановке и т.д. и т.п. Это чувство нужно перебороть, нужно воспитывать в себе мужественность, приучить ничего не страшиться. Это трудно, но, очевидно, достижимо.
...Вновь поймала себя на мысли, что хорошо было бы сейчас посоветоваться с человеком, которого любишь. В эти военные месяцы я опять часто думаю о Петере. Сейчас больше, чем когда бы то ни было, его не хватает... Ему сейчас, может быть, трудно — ведь война идет с немцами. Тяжело сейчас всем немцам-антифашистам, его отцу, и большая им предстоит работа... Почти год я ничего не знаю о Петере.
2 ноября, 1941. Госпиталь наш все-таки отправляют на восток. Последние дни были заняты сбором госпитального имущества и своих пожитков — надо забрать с собой необходимые носильные вещи. Завтра погрузка и, возможно, отправление. В моей ситуации раздумывать не пришлось — приказали, хотя мы не военнообязанные. Итак, скоро в дорогу. Но пока, к сожалению, не на запад, а на восток...
5 декабря, 1941. В пути. Проехали почти всю Среднюю Азию, видели и Аральское море. От Актюбинска продолжались пустынные места — надо сказать места пренеприятные, голые. Как широк и разнообразен Союз: бьющий ключом Челябинск, уже более медлительный, как мне показалось, Оренбург (Чкалов) и, наконец, совсем безжизненные степи...
13 декабря, 1941. Знаменательное событие — наконец мы приехали. Место дислокации эвакогоспиталя — Риддер (Лениногорск) — промышленный город, расположенный на отрогах Алтайских гор. Вроде бы в нехитрых житейских хлопотах, заботах о госпитальном имуществе, дежурствах проходили полтора длинных-предлинных месяца пути почти через всю страну. Позади Горький, Челябинск, Чкалов, Актюбинск, Аральское море, Челкар, Арысь, Средняя Азия, Барнаул. Многое увидели и пережили... Сейчас — опять за работу. Надо устраиваться на новом месте.
Только что окончила читать книгу современного французского писателя Маргерита «Вавилон». Нужна большая смелость, чтобы в 1934 году громогласно, не скрывая своего протеста, говорить о гнилости Лиги наций, о пустоте и никчемности Конференции по разоружению, о силе советского народа. Он громогласно возвещал о путях, ведущих мир к войне, об ужасах и дикости войны. Вот отдельные выводы книги: «Война — это банкротство сердца, научного знания и совести. Это припадок озверения и ненависти»; «Война — это отрицание всяческого права. Она — утверждение самого бесстыдного и тупого в мире слепого насилия»; «Война — не школа милосердия, а урок мужества»; «Чем более разрушительной будет война, тем скорее она сама себя ликвидирует».
1 февраля, 1942. Ну вот сегодня день, назначенный для открытия госпиталя, а раненых нет. И пока не предвидится. Твердо решила сбежать отсюда как только представится возможность. Все окружающее стало противным. Особенно возмущает начальство. Все наше госпитальное существование держится на подкупах, на пьянках с местными, риддеровскими управленцами. Все — сплошное мошенничество. Сегодня комиссар госпиталя приехал с военными чинами из Лениногорска. Напились все. Противно.
Говорят, что будто бы мы все-таки уезжаем отсюда ближе к фронту, возможно в Москву. Готова, кажется, на голове ходить! Это самое большое счастье, какое можно представить в нашем положении!
24 февраля, 1942. Едем точно! Возможно дней через пять — как только дадут вагоны. Ура!!! Уже начали интенсивно складываться. Поедем на запад быстрыми темпами. Значит стоять в городах будем мало. Так что, очевидно, не удастся встретиться с родными при проезде через Новосибирск, а это ведь последняя возможность увидеть их, т. к. разлука может растянуться на неопределенное время, возможно, до окончания войны. Это будет большим ударом для мамы, которая так надеялась хоть на короткую встречу…
2 августа, 1942. Кизляр. Такая непонятная жизнь угнетает страшно. Хотя здесь и тепло, и довольно сытно, и дело есть. Но разве для этого я рассталась с родными, с университетом, чтобы странствовать из города в город и быть все еще не на фронте (чуть не полтора года)? Даже в Новосибирске и то, очевидно, было бы больше пользы от моего труда. Мама пишет, что там также есть госпитали и можно вполне приложить свои силы с пользой.
7 августа, 1942. Выезжаем, наконец, из Кизляра. На душе радостно, так как в руках справка об увольнении из госпиталя. Все-таки добилась своего: военком выдал письмо, разрешающее поездку в Тбилиси для поступления в военную лётную школу. Морально я уже свободна! Теперь бы как-то добраться в те края! Но это очень трудно. Пока что мой путь и путь госпиталя тесно связаны — снова по лесным кавказским дорогам в неизвестность.
Война — это банкротство сердца, научного знания и совести. Это припадок озверения и ненависти. Война — это отрицание всяческого права, утверждение самого бесстыдного и тупого в мире слепого насилия
5 сентября, 1942. Лежу в бакинской больнице им. Семашко. Сегодня температура почти нормальная, поэтому могу хоть взять карандаш в руки. Оказывается, ужасная вещь малярия! Привезли сюда почти без памяти на «скорой помощи» из медпункта бакинского железнодорожного вокзала, где упала в обморок. Уже почти десять дней (с 28 августа) я здесь. Тут тоже теряла сознание — ослабла, очевидно, и сейчас еще еле-еле хожу…
12 сентября, 1942. Что-то не везет мне страшно. Даже не знаю, что и делать. Сегодня утром, выписавшись из больницы, отправилась в ЦК комсомола Азербайджана и республиканский Осоавиахим — с просьбой направить в авиационное училище. Но толком даже никто разговаривать не стал. <...>Надо скорее добираться к родным в Новосибирск. Они ведь ничего не знают о скитаниях своей дочери...
Не могу даже представить, как долго продлится этот путь. Когда приду в себя около их теплого родительского крылышка — опять что-то надо будет придумывать: ведь вряд ли хватит сил усидеть в таком глубоком тылу…
11 октября, 1942. Новосибирск. Уже неделю нахожусь дома. Какое это счастье — быть среди родных и любимых! Сердце оттаяло после горьких слез, пролитых всеми вместе... Мамочка худая страшно, голова начала трястись (боже, что делает война!), а ведь ей только 42 года. Папуля, тоже осунувшийся, отказывает себе во всем, а работает очень много (и по общественным делам), возвращается домой поздно вечером замучившийся, с сердечными болями. Татьянка вытянулась, стала совсем «глистенком». Этот пятилетний сорванец замучил не только всех домашних, но и соседей, особенно чудесного соседского рыжего сибирского кота. Тот сначала сопротивлялся, но теперь стремглав удирает, лишь бы не попасться в её цепкие «лапки», даже похудел, бедный, т.к. никто раньше на нем не ездил верхом (в полном смысле слова)... Здесь же тетя Шура и Настя. В общем всё семейство в сборе. Странно даже, что всех прописали, ведь сейчас чрезвычайные сложности в связи с перегрузкой в городе. И мы, шестеро, живем в маленькой, но светлой комнатке на первом этаже большого нового дома на проспекте Сталина. В помещении есть водопровод, канализация, в подвале горячий душ — так что почти «комфорт».
Октябрь холодный. А у меня по приезде не было даже чулок. Добрые соседи в поезде подарили пару старых, дали и тряпочки для их подвязки. И, засунув гимнастерку в юбку, а руки в рукава гимнастерки, явилась «блудная дочь» в так называемый «отчий дом» — маленькую комнатку квартиры «уплотненных» Тейманов далекого сибирского города. Явилась, как с «того света», — родители уж отчаялись, долго не получая от меня писем…
А когда пришли в себя — надо было срочно одеть меня. У мамы сохранилось мое синее московское платье. Папа где-то заказал сапожки и пальто, а все мелочи получила из маминого скудного «гардероба». Так что скоро я тоже буду человеком и можно будет выйти из дома. Надо сказать, папа и на этот раз проявил большую энергию. Как я и раньше заметила, у него всегда всё получается легко и естественно, будто так и надо — в войну шить сапожки и пальто. Причем он никогда в жизни не пользовался «обходными путями»…
Начала даже заниматься своими делами. Вчера все-таки пробилась к начальнику Новосибирского аэроклуба. Но это ничего не дало. Даже наоборот — на моей справке из госпиталя с разрешением Кизлярского райвоенкома легла еще одна резолюция: «Дальнейший прием в аэроклубы курсантов прекращен. Обучение проводится только парашютистов и планеристов из числа мужчин». Так что еще одно фиаско.
«Гражданская» тыловая жизнь уже засасывает. С удовольствием хожу в филармонию. Музыка уводит от действительности. Начинаю понемногу забывать стоны раненых, бомбежки, разрушенные города, горящие станции... Кино, концерты, театр становится для меня обычной нормой жизни.
26 ноября, 1942. Совсем немного прожила нормальной человеческой жизнью (если можно вообще жизнь в войну считать нормальной), как в душу опять внесено беспокойство и смятение. У себя в райкоме комсомола узнала, что в Новосибирске объявлен призыв добровольцами девушек-комсомолок в формирующиеся здесь стрелковые дивизии. Девушки нужны для штабной работы — главным образом машинистками.
28 декабря, 1942. Красноуфимск. Вот уже около месяца, как я уехала из дома и работаю в штабе Сибирской стрелковой дивизии.
Перед глазами все еще стоит последняя ночь в Новосибирске. Когда домашние легли спать, я, как некогда в детстве, забралась к маме в постель и в темноте, шепотом, ласкаясь, рассказала ей о своем решении. Мама сначала оцепенела, не могла вымолвить и слова. Потом ее начала бить нервная дрожь. Слезы, конечно. Почти истерика. А я все говорила, говорила, убеждала, утешала. Она вообще физически не из сильных, а за полтора года войны — общая дистрофия, нервное истощение... И все-таки несмотря на физическую слабость, эта маленькая больная женщина бывает в трудные минуты сильной. И в этот раз также. После горьких слез — собранность, сосредоточенность, помощь в несложных сборах.
К вечеру следующего дня она проводила меня в штаб дивизии. Мы молча брели по заснеженным улицам. Не доходя до места, где расположился штаб, остановились. Дальше не разрешаю ей идти. Со слезами целуемся. И я бегу одна с вещевым мешком за плечами к тем, кто отныне заменит мне родных и близких...
Сама эта процедура не из приятных, когда беспощадно режут, кромсают человеческое тело... Постепенно надо привыкнуть, даже договорилась с доктором, чтобы в следующий раз вскрывать самой
22 октября, 1943. Белоруссия. С доктором Гончаровым вскрываем трупы умерших в МСБ после ранений, чтобы зафиксировать причину смерти.
Вот передо мной лежит старик с раной на груди. Только вчера он, дрожа от волнения и жажды, жадными глотками, чуть не обжигаясь, пил чай из моих рук у нас в палатке. Теперь он мертв... Или еще — молодой парень моего возраста, замечательного сложения, прямо аполлоновская красота... И он мертв! Рана, собственноговоря, была даже не смертельной, умер парень, очевидно, вследствие шока. А еще вчера мы разговаривали с ним…
Сама эта процедура не из приятных, когда беспощадно режут, кромсают человеческое тело... Постепенно надо привыкнуть. Даже договорилась с доктором, чтобы в следующий раз вскрывать самой. Вообще стараюсь, как всегда, проникать в разные стороны жизни и работы медсанбата. «Сортировка», откровенно говоря, надоела. Хотелось бы, например, работать медсестрой на санитарном самолете...
23 октября, 1943. Все время страшно волнуюсь за Петра. Здесь, в тетрадке, я не пишу об этом, т. к. просто не могу выразить свои чувства страха за его судьбу и жизнь.
Где он? Как он? Что он? Мысль гнетущая, не дающая мне покоя ни днем, ни ночью, не выходит из головы. Она прерывает песнь мою, если пою, она обрывает смех, даже если весело. Стараюсь представить его работу там, далеко, но не могу. Тысячи всевозможных «картин» этой деятельности возникают, но все они беспочвенны. Дорогой, мой любимый, родной мой друг, где ты и когда настанет тот день, та минута, когда мы снова будем вместе? Я стараюсь мечтать, представляю нашу встречу, и мне от этого становится только горше. Несчастные мы с тобой, ведь уже чуть не три года разлуки, а нам всего по двадцать два года…
26 ноября, 1943. А «воевать» я все-таки люблю. Я, пожалуй, даже не смогла бы сейчас быть в тылу. Нет, не смогла бы. Мне нравится все, во всем я нахожу или стараюсь находить романтику. Так интереснее жить. Но мне все не хватает чего-то, еще хочется чего-то большего и значительного. Я, видно, никогда и ничем в своей жизни не удовлетворюсь... Ведь как ни говори, а я все-таки историк. Пока что историк-наблюдатель, свидетель войны. Но чтобы осмыслить происходящее, надо больше увидеть самой, больше испытать. Смогу ли сделать это хоть когда-то?
3 января, 1944. Сегодня уже третий день нового года. Все мы перед знаменательной датой награждения дивизии находимся в приятном ожидании празднества. В новый год надеемся на изменение судьбы, на что-то хорошее. Но... Мечты, как правило, не осуществляются, ожидания не сбываются. Становится даже обидно...
Так и нынче. С первых же дней нового года — снова сборы, снова в путь. И я опять одна. Опять сомнения, опять терзания, опять мечты, а жизнь немилосердна…
Когда выдается свободный час, я захожу в редакцию дивизионной газеты. Правда, там почти всегда народ занят, все что-то пишут, суетятся. Но бывает, что и «раздобрятся» — разрешат послушать радио. Над приемником они прямо дрожат, боятся, что батареи «сядут» и тогда нельзя будет принимать оперативные сводки. Поэтому, в основном, «угощают» слушанием радиопередач только военкоров из полков. Вот и я сошла за военкора... А тут как-то даже редактор разговорился.
Какое-то странное чувство испытываю при разговоре с ним. До крайности непонятный он человек, противоречивый. Острый ум, режущая прямота и вместе с тем наивная душа, большое истерзанное сердце... Просто так, как говорю с другими, с ним не могу общаться. Вообще вместе мы бываем очень редко, но в разговорах касаемся всегда самого задушевного. Понемногу мы узнаем друг друга…
У редактора Дмитрия сложная судьба. Сам он сын рабочего-шахтера. Рано ушел из дома. Учительствовал. В юные годы участвовал в коллективизации, в раскулачивании. Хотели его убить, даже покушались. Потом — приобщение к журналистике, служба в армии, где тоже работал в газете. Пишет стихи, кое-что уже показывал мне... А главное — страдает по погибшей при родах в оккупации жене…
«Родная! Я никогда не посмею оскорбить твое чувство к другому. Я люблю тебя, люблю до боли. Я скрывал это, как самое затаенное»
13 января, 1944. Действующая армия. Как я понимаю — завязывается у нас с Дмитрием «роман», и это меня не радует, очень осложняет привычную жизнь. Но так как не могу полностью отвергнуть Дмитрия, то решительных действий не предпринимаю. Даже незамедлительно ответила на его «крик сердца». Тоже была откровенна. Удивилась, конечно, странным проявлениям чувств и даже усомнилась в его «любви». Просила не идеализировать меня и в экстазе своих чувств не ревновать меня к моим друзьям, которые только друзья и ничего более... Хотя Дмитрий и знал, но я еще раз напомнила и рассказала о своей любви к Петру, о наших планах совместной жизни, но не утаила и о своих раздумьях в связи с долгой разлукой...
Наш «роман в письмах» все время развивается. Ежедневные излияния друг другу своих чувств и мыслей подспудно делают свое дело — капля точит камень. Доброе это дело или нет — пока не знаю. Мне импонирует, что Дмитрий очень деликатно относится к нашим отношениям с Петром, к чувству, возникшему в ранней юности. «Родная! Я никогда не посмею оскорбить твое чувство к другому. Я люблю тебя, люблю до боли. Я скрывал это, как самое затаенное. Я не хочу навязывать тебе свое чувство — нет. Я буду хранить его в себе. Но знай — я не выдумал его, выносил в сердце. И оно созрело. Это не ветер, что подует и затихнет. Это не вспышка, что блеснет и погаснет. Это не песня, что как бы ни была приятна, в конце концов надоедает. Это — вся моя жизнь, какая есть. Это всё, чем я живу сейчас...»
10 февраля, 1944. с. Непедовка. С тяжелым сердцем сажусь писать. Почему болит сердце и стонет душа? Опять же первопричина — Дмитрий. Неужели вечно буду сомневаться во всем, вечно терзаться, не верить. Зачем я такая? И себе страдания и другим горе.
Я хочу любить Дмитрия, и я, кажется, люблю его. Мне очень трудно произнести это слово, по отношению к кому-либо, кроме Петра. И я не хотела бы этого. Но жизнь остается жизнью. Она неумолима, немилосердна. То, что есть в жизни, заглушает мечты. Но, сказав Дмитрию «люблю», я на всем прошлом поставлю крест. Это значит, я свяжу с ним свою жизнь, отдам себя ему навсегда, отдам такой, какая я есть. Будет ли он счастлив? Сейчас он говорит, что это будет высшим счастьем в его жизни. То ли он скажет потом, когда узнает, привыкнет?..
Однажды, взяв мою голову в свои руки, он спросил — правда ли, что я не знала еще личной жизни? Сказать, что это правда, почему-то было стыдно — ведь я не «девушка в платьице белом» и мне уже двадцать второй год. А ведь это правда. Поэтому я хочу полной любви, самой искренней и чистой. И если любовь Дмитрия та, о которой можно мечтать, то я согласна быть его женой, подругой, спутницей нашей вечно, очевидно, неспокойной жизни.
Особенно меня поразила молодая женщина-сифилитичка: заболев на фронте от какого-то хлыща, обозленная на жизнь, она мстила всем мужчинам своей воинской части
11 марта, 1944. Иванчаны. В эту ночь я дежурила в госпитальном взводе у постели умирающего партизана, грузина из Тбилиси. Он не выжил: часа в два ночи умер. На меня напало ужасное чувство угнетения, одиночества, даже немножко страха перед самым непостигаемым из таинств. Накинув шинель, выбежала на улицу. Ночь светлая-светлая, спокойная такая, мягкая, хорошая. Бродила по селу. Набрела на дом редакции, где на заборе вырисовано его имя. Постояла. В хате темно. Только собака, учуявшая приближение чужого человека, отчаянно залаяла. Ушла все-таки. Долго еще сидела, пыталась читать страшные рассказы Эдгара По, но из головы не выходила эта смерть. Вот жил человек — и его нет. И все для него кончилось и нет этому объяснения.
12 марта, 1944. Этот день особый. Памятный. Я, наконец, сказала Дмитрию — «Да!» И забылось все: и то, что война, что будущее полно неясностей. Но к этому будущему пойдем теперь не в одиночку, а вместе. Рука об руку...
2 мая, 1945. С 15 апреля и почти до конца месяца болела. Лежала, как говорится, плашмя с очень сильными болями внизу живота. Оказалось, что это что-то по женской части. Даже не представляла, что подобное бывает, когда женщина превращается в «развалюху». Особенно это тяжело здесь, на фронте, где о женских болезнях, кажется, вообще забыли.
В женском отделении фронтового госпиталя собраны самые подонки представителей нашего пола, в основном венерические больные (я среди них — белая ворона). Практически на всех — налет «отпетости», которой они бравируют, стараясь перещеголять друг друга в пошлости и вульгарности. Я была потрясена отборнейшим матом, который редко услышишь даже среди солдат. Страшно вспоминать об их циничных, отвратительнейших рассказах о собственных «похождениях»...
Особенно меня поразила молодая женщина-сифилитичка (в госпитале она была единственной в этом плане). Заболев на фронте от какого-то хлыща, обозленная на жизнь, она хотела «насолить» другим. Мстила всем мужчинам своей воинской части, щедро «раздавая» вместе со своим телом и свою болезнь. Даже здесь, в госпитале, она хотела передать эту ужасную хворь — подсовывая другим свою посуду, подменивая полотенца, белье и т.д. Как рассказывали — ужасной была и ответная реакция. Мужчины подразделения, где она служила, чуть не убили ее. А здесь женщины избили почти до полусмерти (с них, мол, хватит и «собственной» гонореи). Жалко было только одну — тихую, смирную, совсем молодую девчушку. Она ходила отрешенно-помешанная, готовая наложить на себя руки, т. к. была потрясена предательством парня, которого полюбила на фронте, полюбила впервые в жизни. А он обманул: зная, что болен, решил специально заразить и ее!
31 декабря, 1945. Ставрополь. Война давно закончилась, и я уже три месяца нахожусь вместе с Дмитрием и годовалой дочуркой на Ставрополье, куда передислоцировали их соединение. Работаю вместе с Дмитрием в армейской газете. В отделе культуры пишу о новинках литературы и искусства. Нынешний Новый год мы встречаем своей семьей.
Подготовила Маргарита Логинова
В материале использованы фото Российского государственного архива кинофотодокументов, сайтов «Победа. 1941–1945» и peeep.us.
Полностью дневник Ирины Дажиной опубликован в электронном корпусе дневников «Прожито» (по изданию: Дажина И.М. Далекое близкое: по страницам дневников и писем сороковых годов ХХ века. М.: Новый хронограф, 2013).